Запись пластинки, первой за долгие годы, проходила в мучениях. Певица была в голосе, песни помнила наизусть — ещё бы, всю войну пела их по кругу, то в блокадном Ленинграде, проникнув туда по Дороге Жизни, то в отбившемся Сталинграде, то просто так, на открытом воздухе, в мороз — перед солдатами. Проблема была другого рода: вся её манера петь, как оказалось, никуда не годилась.
«Эта нота у вас похожа на цыганскую», сердито слышала она. Но ведь певица и гордилась тем, что переняла, не исказив, цыганскую манеру пения — эталон в исполнении романса. Теперь же её поучали: «Никаких грудных нот! Снимите форте! Меньше эмоций! Пойте спокойнее!», То, что получалось в итоге, никак не устраивало певицу. Романс — требовательный жанр, у него свои каноны. Она решила пластинку не записывать.
А ведь в двадцатые и раньше её называли — «Мадам Вечный Аншлаг». Приглашали концертировать по всей стране — и везде были рады видеть. А способность исполнять именно в цыганской манере отмечали особо: звали «белой цыганкой». И к шестидесятым голос и мастерство ей не изменили. И к девяностым, как она смогла доказать, выступив на своём столетнем юбилее.
Для дочери еврейского шляпника имя её казалось слишком уж звучным: Изабелла. Особенно с такой простой фамилией — Ливикова. Но Изабеллу всё устраивало, с другим именем она себя, пожалуй, и не представляла. Да и отец её был не просто шляпником, а театральным, и мать была гримёршей — считай, богема. Театр всегда немного обязывает. В общем, имя была удачное, хотя в детстве его сокращали до Беллочки.
Погром начался с демонстрации, как бы сейчас сказали, оппозиционеров на площади: часть демонстрантов были евреями, и люди, науськавшие казаков, черносотенцев и жандармов, говорили им, что «жиды» изорвали портрет царя-батюшки и глумились над ним, а потом стали бить русских. Хотя никаких драк на площади не наблюдалось, подошедшие к демонстрантам толпы стали кидать камни; казаки били людей нагайками со вшитой проволокой — от таких лопалась одежда и кожа; с площади, оставляя за собой трупы и раненых, толпа погромщиков позже перешла на улицы с домами евреев. Некоторое время после этого даже отдельно жившие евреи боялись идти на службу, отпускать детей в школу. Считали выживших, хоронили мёртвых.
Ливиковы не пострадали. Они просто остались жить дальше с памятью, что в другой раз страшный счёт, быть может, придётся вести им. А до того решали судьбу младшей своей дочери: пусть будет врачом. В то время в России было уже полной женщин-врачей, об этом позаботился один из активистов женского высшего образования Сергей Петрович Боткин. Врачи всегда нужны, а иногда даже, скажем так, особенно и срочно...
Всю раннюю юность Изабеллы в доме у Ливиковых происходили схватки. «Хочу петь», твердила младшая дочка, опять наслушавшись с вечера Юровскую. «Пой дома! Пой для души! Пой для гостей! А о будущем надо позаботиться», пытались урезонить родители, сами большие любители пения — и такие же большие ненавистники сцены с её неверной славой и постоянно сломанными судьбами. «Хочу петь всем», твердила Изабелла. И родители в конце концов сдались.
Первое выступление организовал брат лучшей подруге. Изабелле было шестнадцать. Она вышла, красиво спела, поклонилась, стала было петь дальше... И тут в открытый рот влетел комар. Девушка поперхнулась, голос сорвался; она убежала за кулисы в ужасе. Еле-еле аплодисментами и уговорами выманили обратно. Допела и усвоила урок: сцену так просто не бросают. Она не бросала позже сцену даже под приближающимся артобстрелом.
Но в конце двадцатых ей стали в лицо говорить, что пора переходить на советские песни, что хватит потакать мещанским вкусам... Что её романсы никому не нужны. К тому времени «Хочу петь» Изабеллы (теперь Юрьевой, для звучности и немного в честь Юровской) превратилось в «Хочу петь романсы», и это значило одно — уж или она их будет петь, или не будет петь вовсе. Тем более голос у неё под задорные песенки маршевого ритма не подходил совершенно.
Юрьева ушла со сцены. Переломала себя только ради фронта: до концертов на передовой допускали только тех, кто предъявлял верный репертуар. Чтобы исполнить свой долг перед защитниками — психологов в то жуткое время заменяли солдатам приезжающие поддержать словом и мастерством артисты — Изабелла выучила, что надо. Но на фронте её останавливали сами слушатели: пойте, пожалуйста, романсы, пойте ещё! Она пела.
Она билась долго, но в конце концов устала. Распустила ансамбль. И подумать, наверное, не могла, что ставший остромодным и именно за верный репертуар Иосиф Кобзон на столетний её юбилей лично внесёт её на сцену на руках — чтобы она перед огромным залом пела романсы. А ведь так потом и случилось. Стоило дожить до этого момента, чтобы, наконец, позволить себе умереть — прожив целый век романса и только романса. Как и хотела.